И Мандро стало тошно; и губы его задрожали; он вспомнил, какую пощечину на заседании он получил; выясняли — Иван Преполадзе, Дегурри, Пустаки, Луи Дюпер-дри, — что дела он им вел кое-как; что гарантии — пере-фальшивлены; что заявленья прислали об этом им пайщики: Арбов, Бронхатко, Взлезеев, Вещелинский, Грубах, Долбяго, Дедеренский, Девятисилов, Есмыслов, Зрыгелло, Извечевкин, Истенко, Крохин, Ксысеева, Крушец-Поганко, епископ Луфарий, Мтетейтель, Оляс, Носопанова, Плюхин, Плохойло, Слудыянская, Трупершов, Топов, Треверхий, Удец, Удивительный, Чертис-Щебренева; тщетно доказывал пайщикам; письменно он посылал заверения: в вензелеватую подпись не верили; администрацию-де собирались они учредить; выясняли — Иван Преполадзе, Дегурри, Пустаки, Луи Дюпердри, что он вводит в растрату «компанию», что он — германствует (да — франкофильствовать стал Кавалевер); ну, словом, — гниючее что-то.
Могли ли понять, что он вел аванпостную службу свою большой марки и что проходил абсолютную поступью он через все.
Осталось одно: уходить!
Тут схватил со стола и разбил, бросив в пол, статуэтку; со зла!
И прошел в кабинет, и уставился в ноги: у ног распластался оскаленный белый медведь золотистою желчью оглаженной морды.
И вот побежал топоток — кто-то быстрой походочкой дергал по комнатам: Викторчик!
Викторчик всем говорил (передали уже):
— Да, — она занимает вакантное место жены! Словом, — Викторчик влазень в их дом.
Вон уж он появился: опять на устах сахарец, а в глазах — сатанец; он стоял, разминая набитый портфелик.
— Ну, что?
— Апелляторы сердятся…
— И?
— Ай, ай, ай: все кредит: дебет — ноль!
— Да ведь мой поручитель!..
— Исчез из Москвы…
Эдуард Эдуардович так и вперился; и Викторчик взгляда не выдержал:
— Всякие слухи, — до глупых, глупейших: мадам Миндалянская жаловалась, что вы в смокинге в ложу вошли, а не принято в смокинге.
И — закосил со смиренством:
— Да где им понять вас!
Тогда Эдуард Эдуардыч, ладони поднявши к лицу, ему стал аплодировать с деланным хохотом, — звонким, густым, сахаристым, рассыпчатым, злым, понимая, что сеятель мороков — Викторчик; он вызывающе бросил пословицей:
— Льстец под словами, — змея под цветами!
Да, Викторчик этот: держался валетом, а — предал; два года при нем он вертлявил; в час — бросил; в два — предал; в три — выступил уж обвинителем; что-то доказывал всем им — в четыре; а в пять — стал лицом, очень нужным Луи Дюпердри; через сутки же так вклеветался, что сделался спецом в умении — разоблачать и науськивать; вдруг загазетничал (что-то газеты плели про шантаж-шпионаж); но о чем не болталося? Время-то — вапом вопило; уже нарастал вал событий; встал гребень завивистый.
Викторчик — гадина!
Киерко прав был, что гадины ели друг друга; в начале двадцатого века история разэпопеилась: стала она Арахнеей.
Арахны, не люди, — пошли!
И тогда Эдуард Эдуардович взял со стола сердоликовую вырезную печать; и печать приложил к документу, с которым и выскочил Викторчик; в нем подтверждался уход из «Мандро и К»; «К» — оставалась, чтобы завтра же: оповестить через газеты: «Луи Дюпердри и К».
Стерся — «Мандро», чтобы стать где-то «Дорманом», «Ордманом», или ж Дроманом, Мроданом: французом иль немцем.
Он встал и пошел дефилеями в комнату с нарочною приплясью, «джоком», куражась с собою самим и куражась пред скромным лакеем, которому дал порученье (ненужное): слышать покорное:
— Слушаюсь!
В «слушаюсь» слышал:
— Не слушаюсь!
Стали свободничать в доме его; так сейчас, например: что за гамканье там? Громкий гавк Вулеву. Он подумал: дворецкий, дородливый, домостроитель и домоблюститель, поняв, что все рушилось, — место подыскивал; ждал только случая, чтобы расчет предъявить.
А — прекрасные вещи: резная чеканка, «вальян» очень ценный; бывало вот, — Амфитрионом встречал здесь гостей; а теперь (знал прекрасно) Василий Дергушин, разахавшись, мазал словами и эдак, и так его.
Сел в свое кресло, прислушался, как дребезжала вдали Вулеву и как ей отвечала свирелкой Лизаша. Ему захотелося — сгинуть, исчезнуть, не быть; кабинет раздавался обоями, гладкого, синего тона; на нем пламень красных сафьянов ярчел; из сафьяна повис Эдуард Эдуардыч; в руках обнаружилось гиблое что-то; сидел, весь охваченный красной геенной огня; вот — сгорит: на сафьяне останется кучечка пепла.
Этот вверт в ее жизнь; эта вгнетка в нее; ей казалось, что дней доцветенье приходит.
Прислушалась: прогомонели лакеи; там — взрыв возмущения: за гердеробной; и в комнату смежную кралась она, — в чернолапую мебель, к ковру желто-черному, в желтеньком платьице, кутая плечики в черное кружево шали — присесть под подсвечник; стемнялась стена желто-сизая в тень; чернокожие думы сюда приходили, как рой негритосов: показывать зубы.
Присела в тенях — свою ножку на ножку, свои локоточки — к коленке; лицом — в кулачки; превнимательно слушала, что говорили лакеи — с улыбкой страдания: дергалась плечиком.
— Барина барышня!
Вновь стала вздрагивать; вспыхом сбагрилось пятно на; скуле; не услышала, как про нее судомойка сказала:
— Спаси, девоматерь, ее!
Все про «это»: ведь — поняли.
Очень степенно Василий Дергушин прошел — пошептаться с мадам Вулеву, расставлявшей капканы да верши; глаза у Дергушина стали гвоздистыми; ими кололся, когда обносил; и казалось, что он говорил:
— Происходит-то, — бог знает что! И теперь ей заметил он: