Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 61


К оглавлению

61

Стащился с постели; стал рыться в разгрязах! и, вытащив старый замотыш, потряс им над лобиком:

— Вот они, сребреники!

И на кривеньких ножках приклюкал к Мандро, под микитки:

— Смотрите же…

Поднял свое желто-алое глазье: и лютою злобой резнуло оттуда:

— Вот.

Брошенный мотыш, ударив Мандро прямо в лоб, шлепнул в пол; и Мандро его поднял: и — бросил обратно в лоскутную рвань:

— Ну-ну-ну…

Зашептал примирительно, злобу сдавив и руками схватясь за бока:

— Походите на кухню, скрепите сношенье с прислугою: понаблюдайте…

Вот — все…

Карлик стул подтащил, встал на стул; шею вытянул; ручками — в боки, нос — в нос (или лучше сказать, в нос — отсутствие носа).

— А…?

— Что же еще? Ткнулся пальцем о дыру.

— А за нос?

Тут Мандро, изо лба сделав морщ, прошипел, задыхаясь от злобы:

— Напрасно вы: старая песня…

— Но я докажу…

— Вы ничем не докажете…

Карлик ощерился: в горле его, клокоча — засипело:

— Сес…

— Полноте!..

— ссссиффилиссс…

— !..

— ссом…

— !!

— заразили…

— !!!

— Все…

А со двора заглянули в окно:

— Кто такой?

— Густобровый…

— Вот, — баки расправил…

— Мандра…

— Он и есть…

* * *

Но Мандро, помолчав, пересилил себя:

— Обойдется…

Усевшись на стуле верхом, к спинке стула прижавшись морщавеньким лобиком, карлик рыдал: безутешно: под бакой Мандро:

— Людвиг Августович, — успокойтесь: ну — полноте, ну, — Людвиг же Августович!..

— Ах, оставьте меня, сатана!

— Пустяки.

— Одолели сомнения, — глазье поднял желто-алое, — религиозные…

Снюхался, видно, с княжною в штанах:

— Чем я был?… Чем я стал?…

— Чем вы были?… Припомните лучше «Паноптикум» на Фридрихштрассе… Вот чем были вы… Чем вы стали? Что ж, — вы человек обеспеченный…

— Уж разрушается нёбо… О, о!

— Там подлечат.

— О, о… О, майн готт! Ковалькас, Людвиг Августович, чем ты стал? О! О! О! Ты — убил… Ты — украл… Ты — не чтил отца с матерью… Ты — любодействовал… Ты… Ты… О, вэ, — перешел на немецкий язык он, — Марихен, Марихен, майн швестер: их бин онэ назэ!.. О! О!

Мандро, не решался сесть на брезгливости, стиснувши губы, с досадою ждал окончанья припадка; порыв безутешного горя сменился порывом большой экзальтации:

— Не отвернись от меня, ду, майн готт: я постиг теперь свет, — перешел он на русский язык, — ты послал мне одну свою добрую душу, которая…

Вот так княжна!

— О, я буду лечиться… Я…

Все еще плача, привстал и пропел он


В иную обитель
Пути я вознес, —
Сладчайший вкуситель
Сладчайшей из роз.

Мандро это слушал: и — ждал; карлик сел на перину, шурша ею громко; за стенкой послышалось — прохиком злобным:

— Перину-то ты обдавил: растаращил перину, — шаршун!

Беспокоился Грибиков.

Более часу возился Мандро; наконец, кое в чем он успел; кое в чем — успокоился; вышел с пожелклыми взорами, с позеленевшим лицом в переулок: в разглазные искорки вспыхнувших домиков!

Карлик, достав из-под козел бутылку, с ней лег; и просунулся Грибиков:

— Вшивец ты, вшивец!

3

Лизаша стояла перед зеркалом в люстровом свете такой вертишейкою, вертиголовкою, делая в зеркале глазки себе и юродствуя жестами, детски не детскими; а за спиною ее, из-за складок портьеры, выглядывала густобровая, густоволосая голова: Эдуард Эдуардович, в позе, с осклабленным ртом, как-то свински глядел на нее; эти взгляды ложились слишком уж пристально; липли к коленям, к груди; и, казалось, хватались за руки, за ноги, за груди, стремясь обездушить.

Ей стало неловко (а сердце в межреберьи билось). Ему папиросный дымочек пустивши под нос, подобравшись, пошла прочь от зеркала с твердыми, сжатыми бровками; нервно бахромила пальцами краюшек белого шарфа; сегодня надела она свое первое длинное платье, — легчайшее, белое: юбка с оборкой плиссе.

Они ехали с «богушкой» на заседанье «Эстетики». Он над зеленой доской диабаза глаза опустил и рукой гребанул бакенбарду; оправил вишневый свой галстух, — прекрасно повязанный:

— Едем!

Ему «мадемуазель фон-Мандро» показала вдруг ставшие лунками глазки, взяла его под руку, чтобы пройтись с ним в проход, где со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, — не видя, не слыша, не зная, не глядя.

Прошли мимо их, не увидевших горестных жен.

Уж в передней на руки прислуги валились ротонды; пропирка и подпихи локтя, защемы калошею тренов; снималися шапки собольи, барашковые, чернополые шляпы (был март); в отдаленье стоял муший зуд голосов; кто-то хмуро пенсне протирал; кто-то палку с балдашкою бросил служителю в люстровом свете; мужчины несли свои плеши по лестнице; дамы — прически, вуали и трены.

Лизаша с отцом поднималась по лестнице, устланной сине-зеленым ковром, проходя в сине-серые, тонные стены.

— Bonjour…

Эдуард Эдуардович замодулировал голосом, миной и позой с зеленоволосой русалкой, которая с ним заструилась с подплеском «бо мо»; вот она, подрусаливши взглядом, прошла в круглопляс сюртуков и визиток, в дыхание шарфов, в грудей раздвоенья, прикрытых чуть-чуть, в передерги плечей оголенных, в проборов и лысин душистых подкив, в экивоки расчесов, улыбок, настроенных слов (на вине и на рифме), в свободные галстухи, в матовый рык голосов, пересказывающих распикантнейшие баламутни Москвы.

61