Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 85


К оглавлению

85

Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила — взглядом и мыком без слов:

— Бы!

Гипербола, символ!

* * *

Профессор Коробкин не верил, что может гипербола ассимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, — он «бабца» не любил); даже он не спросил:

— Анна Павловна, — как вы?

— Ну, что?

В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность — пофыркивал; он не любил прославленья покойников, — всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых — поминал; а покойников — нет, как начнут перед ним:

— Ах, какой был покойник.

Он — в фырк:

— Был — пропойцей, в корне взять!

И умолкали, потупившись.

* * *

Там и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка — живой; муравьями покрылась она.

Вертопрашило.

— Папочка, — где вы?

Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.

— Пора!

Нос же — взаигры:

— Это девчурка моя?

— Чай простыл. Приближалась: такой акварелькой.

Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:

— Да-с, — Анна Павловна, — там как-нибудь уже!

— Ну, — посмотрел на часы, — я пошел.

Весь задетился: Наде.

12

Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, — все равно:

— Да, сидишь ты, обложенный ватой, — в коробке: работаешь.

Наденька слушала, глазки сощуря.

— А, — на-те. Присел он:

— Оглоблею… Руки развел:

— …долбануло меня.

Глазки — малые, карие — в муху уставились.

— С этой поры… К мухе — носом:

— …и шумы в ушах.

— Бедный папочка!

— Ти-ти-ти-ти, — подкарабкался к мухе. И — цап.

Он восьмерку мгновенную вычертил носом.

— И всякие дряни.

Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою — зонт; котелок — на затылке.

— Самбур, говоря рационально, — рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.

Припустился бежать.

За ним — Надя; в глазах у нее отражались испуги за папочку:

— Вы — заработались.

— Да-с: долбануло. Мотнулся.

— И — случай с бабцом, как оглобля… И Митенька. Руки и ноги развел; зонт — под мышку!

— Подумали — в вате; а вату и вынули.

— Бедненький, милый!

— Коробки шатают!

— Какие коробки?

— Шатаешься, точно кубарик.

Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:

— Бьет тебя жизнь! Обласкала корявого папочку.

— Полноте!

Хмарило: жар — размарной; солнце — с подтуском; дымчато-голубоватые просизи — взвесились; в воздух.

— Все — сломано: соединение двух — проводов электрических, искра; и — взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.

— Да-с, — да-с!

— Аппараты сознанья ломаются.

Бросил он взгляд на себя:

— Да и — мой! На нее:

— Да и — твой.

И — пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, — в сторону.

— Вы, — осторожнее.

— Ась?

— Да — собака: кусается, может быть.

Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес. Спотыкнулся о кочку:

— Какие же мы, говоря рационально, — жрецы?

И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.

— Мы — не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…

Горизонты стояли изруганы громом.

Под черепной коробкой сознанье распалось: мирами: да, — что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и — тыкнулся носом за спину себе: показалось, — к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.

— Чушь.

Но — третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою — «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.

Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» — закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он — продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и — мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика — вся — заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин — закон.

Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.

И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», — явно законных в приеме, приемов же — сто миллионов: «таких или эдаких»), — выйдя из сферы законов за фикцию форм, — испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, — в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.

В «каппе» сгорает «Коробкин»!

Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» — звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», — проступью контура: в дальнем тумане; а вечером — в окнах; к окну подойдешь — никого.

85