— Как же…
— А вы б, — как в природе мы, — спели бы песню свою: ну, про самую эту — божественность.
Карлик подумал; и вдруг — загнусавил:
Die Glöckelein singen
Aus Ewigkeit Gruss
Und fröhlich dir bringen
Den himmlischen Kuss.
Die Seele entbindet
Ihr himmlischen Flug
Das Herzelein findet
Im Zeben sich Klug.
Die Sonne trompetet
Im himmlischen Blau:
«О, jauchze, qerettet
In wonniger Au!»
Он и гнусом, и хрипом выкрикивал в небо: но вдруг голова, увидавши Надюшу, как мышечка, носиком ерзнула, палец ко рту приложивши; и — шэсть: под лопух; никого: лишь — разроет лопухов.
Лопухи шепепенили.
Клумбы, боскеты, кусты подрезные пропучились тенью, а пегий песочек — рудел; кустик, сбрызнутый вздрогами капель, осыпался; пылом подсолнечным плавилась речка; в подстриженном садике, пахнущем и резедой, и левкоями, за маркезитовою, литой загородкой у клумбы с лиловыми флоксами в сером во всем, с перевязанным пальцем (нарыв разыгрался) сидел Задопятов, листая Бальзака.
Серебряный шар раздувался из пятен настурциев над головою его, выяснялась на фоне синявой стены, изукрашенной белым фасетом и переходящей в веранду, где кадка-дождевка стояла и где из изогнутой лейки садовника прядали перлы на розовые и брусничного цвета соцветия; под парусиною синеполосой виднелося кресло-колясочка: спинкою к клумбам.
Никита Васильевич вздрогнул, услышавши шорох: взглянул, — весь затрясся; и томик Бальзака упал, как-то быстро подбросился — дрябленьким пукликом, перевлекая зады к загородке: навстречу.
Заметим.
Снимая шаль, он не знал, что Коробкин — в этой же местности; точно чумы Василисы Сергеевны он избегал; до сих пор задержалась в Москве еще; но он предчувствовал, что посещение — будет: профессорша…
И — появилась.
Захлопнув калитку, она приближалася — бледно дымея духами и кружевом зонтика, в серо-сиреневом, легком своем матинэ, в серо-синенькой юбке, закутавши шею сквозною и веющей серокисельною шалью.
Он губы надул на нее.
И за нею сжелтилися пятна осолнечных трав; белел дом с того берега, выступивший из кусточков куском колоннады и темной, железною крышею; выше, из синего воздуха, вниз веретенясь, — крыло коромысла: и ближе, — и бац — протрескочило: около лба; Василиса Сергеевна, веки сощурив, головку склоняла набок, зажигая свой взгляд аллегретто; себя ощущала она — Микаэллою, тореадором — его:
— Ну, я — вот.
Но в «я — вот» был испуг, даже — злость: представлялась возможность, что он ей укажет на двери.
Никита Васильевич был джентльменом: он — тек ей навстречу, неся не лицо, но дрябье, суетливо пошлепывая по песочкам; увидела: он полагал расстоянье меж ней и террасой, откуда вразлет парусины глядела колясочка-кресло на ясных колесиках; в кресле из тряпок какие-то дулись шары.
На «шары» закивала:
— Ну что?
Вся — такая сухая, такая безбокая.
— Как это «что»!
Поднял нос, закрываясь пенсне.
И скисало под носом невкусное что-то: как будто кислел отдаленный миазм.
— Ну — «она»!
— Лечим всячески.
Но — поелозила голой лопаткой.
— Скажу, а пропо, что не лечат аптеки: калечат.
И — губы подставила: безароматно. Растерянно к ним приложился он, дураковатый какой-то, не зная, куда поглядеть и о чем говорить; начиналися — пережелтины меж ними; глядел, — мовэтоном:
— В Москве задержались? И — лезла в глаза.
Но он, сделав прищур безресничатым веком, старался, как мог, отбарахтаться взглядом от взгляда; она — поняла; и — обиделась.
И — равнодушно заметила:
— Мебель хотела обить вельверетом.
С оттенком брезгливости села в настурции — под дутым шаром.
— А вы, — с мелодрамой сказала она, — превратились в сиделку?
Зонтом разводила расчерточки, перерыхляя песочек. Он — выпрямился; взволосатил свои седины; сделал пукликом рот; и — сказал убежденно:
— Как видите, — да: я нашел свое счастье с женой. Повернулся; и — видел: из кресла напучились в солнечный блеск — животы.
Очень грузно вдавилась в коляску, как шар, — Анна Павловна, в крапчатом желтом капоте; прикрытая кружевом черным лежала на спинке ее голова; а тяжелые ноги закрылися клетчатым пледом: они — отнялись; шаром вздуло ее, точно павшую лошадь; над нею жужулкали мухи; в тяжелой улыбке кривел ее рот; от губы отвисающей — слюни тянулися; блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности.
Грустно сказать: стало время ее — разваляньем; занятье — мычаньем.
Профессорша губы поджала, кинув на коляску:
— Она — агонирует!
Метила словами за все униженья; «ее» ненавидела: «смрадное тело» навек положило преграду между «голубочками» (в грустных ночах без «него» называла себя и его — «голубочками»).
Ящерка зелено-желтая ёрзнула прочь, прошипевши сухою травой.
— Агонирует? Что ж из этого? Помолчал:
— Агонирую — я: да и — вы… Агонируем — мы.
И добавил:
— Я, — старый артритик: пора мне исполнить свой долг перед нею: хотя б перед смертью.
И руки на палку сложил он; сложил подбородок на руку, присевши.
Она — завоняла разомкнутым ртом на него, изгибая брусничного цвета губу и крича на весь садик:
— А вы не твердите своей абевеги; скажу а пропо, — автохтоны деревни и те деликатнее с дамой.
С веранды взмычало:
— Ммыы… Ммыы!
Да, корова, взбешенная с мыком таким, — тяготящим, почти угрожающим мыком, — рога опустивши, задрав кверху хвост, с налитыми глазами несется; на красные тряпки.