Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 71


К оглавлению

71

— Что такое инсульт?

— Апоплексия. Ткнулся в раздутые ноги:

— А, а, а: не действует! В правую руку:

— Не действует тоже!

— Конец?

— Нет, — пожал он плечами, вертя светоскопом, — протянет год, два, — до второго удара.

Ткнул пальцем:

— Комплексия: штука обычная. И — бросил он тело:

— Дела… А Коковский, Коковский-то!..

— Что?

— Трепанация!..

— Черепа?

— Опухоль мозга.

— Да что вы!

— Ну, — я проколол позвоночник: подвысосать жидкости; воздухом столб позвоночный надул… Обнаружилось, — и завертел стетоскопом…

— Ну? И?

— Обнаружилась опухоль мозга… Да, да: пол-Москвы в инфлуенце… Ну — нет: мне пора…

И Георгий Григорьевич — в дверь: лбом о лоб с Задопятовым.

Бедный старик прибежал растаращею, в плещущей крыльями, клетчатой, серо-кофейной крылатке, с полураспущенным зонтиком в левой руке; был он бел, как паяц, и морщинист, как гриб, выдаваясь ужаснейшей сизостью очень опухшего носа (как будто он пил эти дни); он плясал неприятно пропяченной челюстью; зонтик ходил ходуном в его левой руке, когда, правой рукою схватясь за Надюшу, он выдохнул с громким усилием:

— Где?

— Дз-дз, — кокнул осколок стекла у него под калошею.

— Вы осторожнее: тут… Спохватилась:

— Тут… тут… вот сюда… И потупилась:

— Тут — кислота…

— Где она? — ничего он не понял; и так, не снимая крылатки, в калошах ввалился в гостиную с полураспущенным зонтиком; сел пред запученным телом, схвативши за ногу его:

— Анна!..

— Аннушка!..

Не было «Аннушки»: пучилось мыком — большое, багровое «О»!

Тут профессор Коробкин подкрался к плечу его теплой ладонью, как… к… мухе: «Никита Васильевич, вы, — трепанул по плечу, — ты мужайся, брат», — взлаял он.

«Ты» проскочило вполне неожиданно: точно он вспомнил совместные годы гимназии, угол в клопах, куда хаживал часто со Смайльсом в руках «Задопятов», соклассник, — к «Коробкину», к «Ване»:

— Еще, чего доброго, брат, — Анна Павловна встанет!

14

И дождь, Сверкунчишко Терентьевич, затеньтеренькал по крыше; и стал переулочек не Табачихинским, а Сверкунчихинским; Камень Петрович стал Камнем Перловичем; камни и крыши испрыскались дождичком.

Забирюзовались воздухи.

Желтый просох исклокочился травкой; заширился топольный воздух везде; и потом уже только раскрылась сирень; и сиреневый запах душил переулки; стояло дзененье комариков в серо-зеленые сумерки сада; и щелкало птицею; первая ласточка, забелогрудяся, взвизгнула: взвесилась в воздухе.

Стало тепло и пленительно.

Но безобразней валили бульваром безрылые толпы; из желтого гарева бухали меди оркестра. И кто-то, одевшися в летнепикейные брюки и в пестрый пиджак, с белоснежной панамой, зажатой в руке, подмахнув камышовою тросткою, несся — и несся и несся — в открытые дали сквозных переулков и улиц за «нею».

«Ее» — нигде не было.

Федор Иванович Пяткин, надев парусинный картузик, бродил, как и в прошлом году, и выискивал случай: напасть на знакомого.

Словом — весна!

И — Москва.

И Москва развалилась в весну, растаращась кварталами, — этим, сплошь сложенным из серо-желтых и серо-сиреневых кубов, с пролетом ландо, лихачей и трамваев под ними — в Сокольники, в Парк (под открытые сцены), ис этим — вразброску: пяти-, одно-, снова пяти-, снова одноэтажных и двух-трехэтажных домов: вот и с этим, которого цвет — белый с пагрязцею и которого дом — двухэтажный, без лепки, украшенный синею вывеской, с очень невзрачным проглядом подвальных окошек, откуда виднелся проход сапога пешехода (не сам пешеход), изнуряемый сыпью известки, разложенной аспидно-сереньким, серо-сиреневым, серо-песочным, желточным и розовым колером, только кой-где молодевший подцветом: морковным, кисельным, зеленым.

Дома деревянные, колером серо-кофейным, кофейно-коричневым, — разнообразили улицы; а переулки кривели живою раскрикой цветов: сине-грифельных, аспидно-розовых, где из двора проросла молодятина, где и забор прозвучал спевом ветра с гармоникой, а подзаборье рябило расплюями семячек, павертнем мух, улетавших в открытые зной; под грохот пролеток рыкал оглушительней лбастым булыжником в этом квартале; а тумбы — кривее здесь были; серей — мимоходы людей; когда небо — взадуй, здесь — сильней вертопрашило: и открывались везде сухоплясы; и дом здесь стоял, точно каменный ком.

Дом за домом — ком комом!

Там вечером кто-то садился и видеть, и нюхать: желчь пламени павшего четко на стену глухую; и коврика дух завонялый в окошко.

Вот улица с рядом фасадов (фасад за фасадом — ад адом); и вдруг — переулок тишайший.

Там дом деревянный, с дубово-оливковым колером и с полукругом резьбы надоконной надстройки, — стоял, украшаясь и ниже резьбою: Пегас, конь крылатый, припавший и справа, и слева к Горгоне (копытом и гривой — под змеи), был вырезан ясно; жильцам невдомек, что то вырезан миф; здесь, в прощеле ворот, и глубоком, и узком, вытарчивал угол сарая, качалась веревка с просушиной тряпок лимонных и синих, белела глухая стена трехэтажного дома, глядевшего в Пащеков глухо заросший листвою большого зеленого сада тупик, обливавший Москву соловьиным отщелком, — с сидящею девушкой в серо-сиреневом платье и в пляшущей ветром юбчонке.

Над ней — белилей лепесткой загроздившей сирени в глубоком и синем Васильевском небе, где облако, продувень, тая, терялось клоками.

Все это — Москва!

И Москвой назывался район, где Пречистенка, улица тихая, тая в сплошных переулках, стояла домами отдельными; там — в переулках — дома, отойдя с тротуара в глубь сада, скрывали свои и колонны, и окна листвою.

71