Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона — в своем кабинете; пав в кресло, — в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, — чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.
Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:
— Алло!
— Сорок пять, двадцать восемь…
— Курт Вальтерович?
— Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.
— Курт Вальтерович, — зубил он, — все — прекрасно…
Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.
— Да…
— Даа…
— Ну, конечно.
— Наладим…
— Да, да…
— Будет сделано…
Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, — за трубку хватался, вторично:
— Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать… Спасибо…
— Алло!..
— Это — Викторчик?
— Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом…
— Ну?
— Я — успокаивал…
— Вcе же, поймите — нельзя так, нельзя: нет, нет, нет… — на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. — Вы спешите: давите… Вы — жмите…
— Не хочет? — над носом сбежался трезубец морщин.
— Заболел? Пьет?
— Что ж Грибиков, старая крыса?
— Претензия?… Чорт…
Рука с трубкой рвалась:
— Хорошо же…
И трубку бросал.
И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, — каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.
Она проходила походкой своей лунатической.
Он же — вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, — точно сам себе ставил вопрос:
— Что же далее?
Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью…
— Ну да… Тратата! Остается одно, остается одно… 184
Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и — перетрепетом звякали искрени люстры.
С докладом шел строгий лакей в кабинет фон-Мандро.
— Кто?
— Какой-то…
Какой-то просунулся в двери взъерошкой, в широковоротном своем сюртуке долгополом, с широко расставленным носом: прекрасные комнаты; кресла и лоск; тут заметил — стоит плоскогрудая девочка и, распустивши юбчонки, такою плутовочкой кажет ему свои мелкие зубы и — делает
книксены.
Носом ей сделал кувырк он:
_ Мое вам почтенье-с!
Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:
— Как вас звать, говоря рационально?
— Лизашею.
Набок склонила головку.
— Лизашею?
— Да.
И — «пьниссимэ» глазки.
— А смею спросить, — почему не Сосашею?
— Что? Передернуло.
— Вы, полагаю я, лижете что-нибудь?
Вспыхнула:
— Я ничего не лижу.
И проснулось дичливое что-то в глазах.
— Вот и кошечка лижет, — там, сливки… А Томочка — песик такой жил у нас — тот лизал у себя, в корне взять, под хвостом.
— Фи!
Как будто — клопа раздавили под носом:
— Вот глупости!
Но — баламутили с ним, балагурили с ним ее глазки.
— Вы сколько же лет, как…
— Шестнадцать…
— Нет, — я говорю: сколько лет, в корне взять, вы в «лизашах»?
— Вздор! Глазками смерила.
— Прежде вы были «сосашей», — свирепо отрявкал с подшарком, — мамашу сосали!
Юбчонкой вильнула презрительно: ну, и пускают же дрянь!
Тут и «богушка», — подобострастный, пленительный, — выскочил с видом таким нарочито простецким; рукою за руку схватившись, к груди прижимал две руки, свою голову набок склонив:
— Как я счастлив, профессор! Профессор?
Лизаша стояла с открывшимся ротиком:
— Вот он какой?
А «такой» повторил, пальцем тыкнув в Лизашу, а носом — в Мандро:
— Говорю вашей дочери, — нос свой на палец наставил и пальцу кивнул, — что — сосашей была; а потом уже кашку лизала.
И с грохотом маршировал вкруг Мандро: руки — за спину; нос — на Мандро; а Мандро из почтенья, сиреневый, сентиментальный — глядел по-совиному (томно и вишнево) — в светло-коричневой кафеолейной визитке и в вычищенных крембрюлейных штанах; галстук бледно-небесного цвета счернял ему волосы.
Точно окончил он курс костюмерии. Он показал на гостиную: — Милости просим!
И стан изогнул, точно кончил танцклассы. Прикосый профессор прошел перед ним пахорукой походкой: на две головы ниже ростом; но черепом — черепа в два; головою зашлепнулся в кресло, рукою схватившись за пепельницу черной яшмы (лидейского камня); Лизаша за ними прошла и уселася на канапе, укопавшись подушками, ножки свои под себя подкарачивши; пересыпала рукою горсть матовых камушков; и — наблюдала.
Профессор подбрасывал пепельницу, выжимая какую-то странную дичь из себя и смеясь: он вменял себе в долг каламбурить во время визитов; у «богушки» в хохоте дергались уши, а пальцы хватались за губы: всем прочим владел, а с ушами не справился:
— Ну, и какой же вы милый, — помазались пальцы, — шутник.
Жест невкусный!
Лизаша глядела вполне удивленными глазками, всунула в рот папиросочку, соображала: «старик вычисляет», «кончает работу», «теперь заработаем», вытянув шею, стрельнула дымочком; и слушала, что говорит «вычислявший» пузанчик: