— А завтреча — подтепель.
— Вы завсигда это: сбреху.
— А энти вон воздухи…
— То — быть кровям!
Уж сверкухой прошелся по окнам закат; и окарил все лица; уже многоперое облако вспыхнуло там многорозовым отблеском; город стал с искрой: лиловый; потом стал — черновый.
И Грибиков вышел: и — гадил глазами.
Лизаша с недавнего времени «богушку» мыслью своей за собой тащила «туда»; упирался; и делался образ его в ней какой-то — не тот: дикозверский, осклабленный, странно пленительный; демоном в мире ее он внимал ее «песне»; и пелося ей все:
Я тот, которому внимаешь
Ты в полуночной тишине.
Так усилия мысли ее перешли в экзальтацию: солнечным шаром рвалось ее сердце; с тех пор началось — это все.
Эдуард Эдуардович раз ей сказал:
— Ты, русалочка, хочешь, — китайской тафтой обобье твою комнату?
Липкой губою полез на нее.
Но себя оборвал, отошел, потому что мадам Вулеву томашилась по комнатам только для виду; ее толчеи начинались всегда где-то рядом, когда Эдуард Эдуардович жутил с Лизашей один на один; меж гостиной и залом стремительно перевернулся; засклабился ртом; и прогиб бакенбарды, обтянутый торс, перегиб белой кисти руки, — все являло желание: поинтересничать.
Так постояли они друг пред другом, не зная, что делать друг с другом.
Казалось бы, — поцеловаться; Лизаше — похлопать в ладоши:
— Как папочка любит меня!
Но при мысли о том, что она поцелует отца, она вспыхнула густо; и тут же из двери просунулась флюсной щекою мадам Вулеву:
— Помешала я?
— Нет.
Поглядела и скрылась.
А он улыбнулся и быстро прошел сквозь проход; и проход выявлял, со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, — не слыша, не видя, не зная, не глядя.
Лизаша прошла в длинный зал и открыла рояль, изукрашенный, белый и звонкий; бежали под пальцами клавиши — переговаривать с сердцем; заспорило с ней ее сердце: откуда-то издали, вторя стремительным бегам Лизашиных гамм, поднимался порой бархатеющий голос: как будто там пел фисгармониум; то — подпевал перебегам Лизашиных гамм Эдуард Эдуардович, сидя в фисташковом кресле и руки свои распластавши на львиных золотеньких лапочках кресельных ручек: в тужурке бобрового цвета и в туфлях бобрового цвета.
Под ним с потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
Почему-то она снова вспомнила, как там линейка рассвистнула воздух и свистом упала — на Митины пальцы; зачем это сделал он? Митю искала вернуть.
Все о Мите болела душою: и солнечным шаром рвалось ее сердце.
Штиблеты защелкали.
Викторчик, перебегая по залу таким щеголечком с портфелем из кожи змеиной, Лизаше отчетливо бросил, Лизашу минуя глазами:
— Бехштеин — превосходный: тон полный, густой!
Усмехнулся в передней себе самому.
Оборвавши игру, подняла свою глазки туда, где двенадцать излепленных старцев, разлив рококо бороды, поднимали двенадцать голов пред собою в пространство; тогда оборвался и голос, откуда-то ей подпевавший: Мандро, Эдуард Эдуардович, — шел в белый зал; и сказал, наклоняясь:
— Сыграй мне Шопена.
И пальцы (большой с указательным) соединил на губах:
— Ты мне, Ляля, сыграешь? Помазались пальцы.
Глаза разрастались на ней.
Все в ней вспыхнуло.
Тут появилась мадам Вулеву из дверей с неприятной ужимочкой, с эквилибристикой мимо Лизаши летающих глазок, всегда выражающих то же (я вам — не мешаю?); и видом две точки поставила; будто хотела сказать:
— Мэзами, обратите вниманье свое!
Эдуард Эдуардович очень любезно осклабился, будто просил ее взором:
— Простите!
Мадам Вулеву отвечала без слов очень сдержанно, с подчерком, что она, право, не знает, о чем это он вопрошает и в чем извиненья приносит; и сухо строчила словами.
Он — бурно любезен с ней был; он недавно еще подарил ей топазовый перстень.
Лизаша же съежилась, встала, пошла, — узкотазая, с малым открытым роточком. Лизаша дивилася:
Что ж это, что ж?
И казалось бы, — ясен ответ: просто ласка отцовская; все-таки странная; взор его в ней прорастал чем-то жутко-преступным.
Но — чем?
Будто взор свой взлил в душу; и взлив этот жизнь возмутил; с той поры началось это; будто ее облекали в чужое и ей неприсущее платье; ходила как в платье, в себе: в «мадемуазель фон-Мандро», у которой означились вдруг крупнодырые ноздри.
Весь день пробродила Лизаша походкой своей лунатической; и разжемалась; с киськой играла: курнявка раздряпала носик; а глаз разгоранье стояло; меж всеми предмет тами комнат твердела кремнистая ночь: и — замучили: неголюбивые помыслы:
— Полно вам томничать, — ей мимоходом сказала мадам Вулеву.
И послышался в ночь отщелк ручки дверной: Эдуард Эдуардович шел — коридором, столовой, гостиной, кружа по квартире, подняв свою руку с украшенным шандалом путь освещая себе; открывалась за комнатой комната выблеском золота рам (не квартира — картинница); дамаскировка тончайшая стали, фарфоры и набронзировка настенников, — свивы змеи, разевающей пасть, — выступали в круг света.
Круг — двигался.
В центре его проходил не Мандро: на стене отражалися не бакенбарды, а — дьявольщина.
Фон-Мандро обнаруживал очень кипучую деятельность. Посещая заседания акционерной компании, здесь председательствовал: Соломон Самуилович Кавалевер, просматривал счетные книги; а Панский, Жан Панский, которого в Стрельне прозвали Шампанским, Шантанским, а в прочих местах Шантажанским, подписывал чеки на крупные суммы; присутствовали: Преполадзе, Иван, грек Пустаки; Кадмиций Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, англичанин Дегурри (с таким медноцветным лицом), чех Пукэшкэ; все люди с практическим нюхом. И слышалось: