Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 37


К оглавлению

37

— …очень…

Профессор достал карандашик: чинил карандашик; сломал карандашик.

— Эх, чорт дери! Трах-тара-рах!

— Это вас бы устроило — смею я думать… — вновь выюркнул глазом Мандро и густейшее облачко дыма пустил, — извините меня, что я прямо так: сколько вы взяли б?

Очковые стекла взлетели на лоб; раздраженный профессор скосился и выдвинул ящик; он туго набит был: бумаг сбережень! Сваляшил рукою бумажки; достал из-под них три тетрадочки: тыкался носом в листки.

И с промашкой сказал:

— Что вы, батюшка, что вы?… Вот тут, — он рукой лупнул по тетрадочкам, — формулки кое-какие… И — только…

Он, явно лукавя, глазком набуравливал ящик: совсем не тетрадки.

Мандро привострился на ящик:

— Так: здесь!

И — разведывая оком.

Собрав свои брови, приблизил к профессору их, чтобы прижать его взглядом:

— Они предлагают вам очень почтенную сумму. Профессор, добряш, стал свирепым: глядел с задерихой;

— Они предлагают вам…

— Что?

— Триста тысяч.

Профессор замолнил очком: стал совсем неприятный звездач он.

— Четыреста.

— ?!?

И поглядел окровавленным взглядом, как Томочка-песик, покойник, — когда отбирали, бывало, у песика вонь; пес — рычит, угрожает оскаленной мордой, возясь над подушкой; но вонь — отдает; и покорно вздыхает; профессор же:

— Нет-с…

Не отдает: он — припрячет!

— Четыреста сорок.

Уж серо-сиренево-желтым настоем засохлых цветов встали мутные мраки.

— Пятьсот.

Но из глаз растаращенных ужас валил.

— Дело ясное, батюшка… Нет у меня никакого открытия.

— Как?

— Если б было, то я-с, сударь, — да-с — ре продал бы его…

— Почему же, профессор?

Мандро огорченно чеснул бакенбардой,

— Да так!

— Не согласны?

— И — все тут!!!

Взъерошился.

— Надоедать вам не стану, — прозубил Мандро. И в поспешном, и в нервном таком от стола отваленье сказалась досада…

— Быть может… Внушительно так поглядел:

— …вы — надумаете?

И на фоне исчерченных, темно-зеленых обой он сидел с отверделым лицом — кривогубый и кислый.

Ивану Иванычу тут показалось, что ясность прогоркла туманом сплошным, что былая отчетливость виделась — желклой и горклой; его представленья о быте и жизни слагалися — скажем мы здесь от себя — из каких-то претусклых, весьма неприятно окрашенных контуров, точно с грязцой — желто-серых, оранжевых, тусклого сурика; все покрывали какие-то иссиня-сизые, исчерна-синие кляксы; теперь — разрывались они: и сквозила повсюду бездонная, сине-чернильная тьма.

И твердилось:

«Мандро!»

Сам Мандро с черно-синей своей бакенбардой сидел завлекающим и роковым перед ним; от него исходил аромат очень тонких духов: будто даже несло миндалем горьковатым; поднялся прощаться.

И снова рассклабился:

— Милости просим ко мне… Величайшею честью я счел бы.

Лишея глазами, он в дверь проморочил своей бакенбардой; уж карюю перегарь дня доедала не каряя ночь; и профессор просел в нее; все огорченья припомнились: Наденька, Митя!

2

По правде сказать, был профессор вполне подготовлен к тому, что источник пропажи томов — его сын; и как только поправился он, так, таясь от семьи, понаведался к Грибикову, его ждавшему: долго справлялся о томиках, — желтом и темно-коричневом.

Грибиков долго, со смаком рассказывал, как стелелюшивал Митенька книги: весь август, сентябрь и октябрь; он степенно поднялся с сиденья; смеялся двузубьем, свое ротовое отверстье раздвинув; глаза ж — стервенели: гиеньи.

Профессор как будто горчицы лизнул; но он твердо понес огорчение это; пошел к Веденяпину: потолковать: таки так-с: сын — дурак! Веденяпин же выставил, вот ведь подите, вопрос материальный:

— Карманные деньги у вашего сына имелись?

— Да нет!

— А просил он у вас?

— Ничего не просил.

— Как вы, батюшка мой, довели до греха его? Дифференцировали, а о сыне забыли, что взрослый; ему без карманных расходов нельзя-с: молодой человек…

В самом деле, что взрослый; и — девушек лапил; а все ж:

— Стелелюшил.

Два дня — приборматывал; ноги и руки пускал врастопырку; на третий же к сыну прошелся; над ним постоял:

— Ты зачем, брат, себя обсорил?

Трепанувши додер на халате, вздохнул и обратно пошел — в кабинет: там шкафы — перевернуты, кресла — содвинуты, наискось стол:

Полотеры!

Промаривал Митеньку только для вида, себе положивши: простить, — дело ясное!

Шло промолчание.

— И нате же!

Митенька лез на него; стал довязчивым; шумным: устал криводушничать он: проморенье ему надоело; к семейству прибрел, чтоб впервые схватиться за общее дело семейное; но оказалось: семьи-то и не было; тут отложилось решенье:

— Еще — подожду: не готовы принять они правды… И как-то особенно взорил: правдивил глазами; но слов

не сыскалося; доклину не было; мать — затворялась; отец стал отвертчивым, точно хотел он отвадить его от себя: прекословил:

— Ведь эдакий привра! Промаривал Митю.

Заметили: прежде дурачливый, Митя стал умничать: лез и оспаривал: даже учил:

— Вот: промозгленок, а — учит? — подлаивал старый профессор; а все ж с изумленьем отметил: — А кое-что, вот ведь, — прочел; ну он там — безалаберит: все-таки, в корне взять!..

Митенька стал зубы чистить; а прежде ходил затрепанцем: обдергивал куртку; поправился как-то лицом; прыщ сходил; и щека не багрела сколупышем; взор в нем сыскался.

37