— Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!
— Да мне бы Толстого.
— Толстой, знаешь ли, говоря рационально, — болтун… Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе
забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но — смолчал, недоверчиво сунул записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:
— А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки,
Митя божился: и — нет: не поверил.
— Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.
А Митя исчез — с перепугу: в гимназии не был неделю; он знал — буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, — Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Атиллой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, он несся по залу, желтея янтарным своим мундштуком, развевая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с… малым тушканчиком.
Все-то казалося, что Веденяпин прыжком через головы впрыгнет из двери в наполненный зал («цап-царап» — кто-то пойман, как мышка: отсиживать будет за шалость свою лишний час); Веденяпин умел замирать и казаться недвижимым трупом; но труп закипал ураганом движений и языком, являющим гамму от рева до… детского плача; да: вихри и бури! Потом — мертвый штиль; средних ветров не знал:, и лицо было странною помесью: явной мартышки, осла и… Зевеса (бог-зверь).
Внушал ужас.
Внушал поклонение.
В частной гимназии был установлен единственный культ: Веденяпина; перед уроком его в младших классах крестили свои животы.
Еще с вечера Митя томился; с испуганно бьющимся сердцем расхаживал; был Лев Петрович у них с десяти; вдруг не будет: проспит?
Пролетел Веденяпин.
И Митя, столетие себе губы, стоял под учительской: кланялся; но на поклон Веденяпин ему не ответил.
Дверь хлопнула.
Знает!
Вся кровь застуднела.
Швейцар в длиннополом и черном мундире с блестящими пуговицами, пробежавши по залу, трезвонил: «Дилинь!» И все классы в ответ улыбнулись открытою дверью: ряд классов сквозных: и зашаркали, многоголово горланили, щелкали партами.
Митя глядел пред собою и — видел: ряд классов сквозных: дальше — зал; за ним — двери в учительскую: отворилися.
Учителя пошли классами.
Батюшка в темо-коричневой рясе тихонечко плыл и помахивал балльником (книжкой зеленой, куда заносились отметки); громадный, хромающий Пышкин, мотаясь клоками седой бороды и власами, высказывал твердо свое убеждение толстою пяткой — прийти в восьмой класс; показался худой латинист.
Веденяпин, весь скованный, стянутый, — мертвою позою несся на классы.
Нет, Митя не слышал урока; он думал про то, что над ним разразилось; он думал о случае с книгами.
Вот тоже — книги!
Четырнадцать дней, как отец перестал разговаривать: не догадался ли? Как же иначе?
Расходы же были: купи того, этого: новый учебник, блокнот, карандашик; товарищи (все поголовно!) имели карманные деньги; он — нет; не умел приставать и выпрашивать.
— Дай мне полтинник.
— Дай рублик.
Ворчание слышать ему надоело.
— Опять? Сколько ж новых учебников?
— Что? Источил карандашик?
Он стал к букинисту потаскивать книги и их продавать; а на деньги себе покупал он учебники, карандаши и блокноты: вот разве — страстишечка к одеколону цветочному в нем развивалась: он прыскался им, когда шел к фон-Мандро.
Фон-Мандро!
Митя вспомнил вчерашнее: сердце опять закидалось. Ужасно, томительно! Этот удар по руке угнетал; угнетала угрюмость отца; и страшила: нависшая казнь Веденяпина.
Ужас!
А Пышкин тащился к доске: куском мела отбацать; боялися; три гимназиста под партой строчили урок; губошлеп Подлецов, по прозванию «хариус» (харя такая), своим исковырянным носом уныривал прямо под парту.
Состраивал рожу? и — видели: рот — полон завтраком.
Кончилось: хлынули.
Здесь, у мальчишек, седой старичок математик заканчивал:
— Если делимое, — он приподнялся на цыпочки и посмотрел сверху вниз, — множим на пять; делителя ж, — он приседал и поблескивал, — множим на пять…
А тыкался в грудь мальчугану:
— После… то что будет с частным?
— Оно — не изменится.
— Если же, — он зачесал подбородок, — делимое мы умножаем на десять… — бежал в угол: сплюнуть.
И, сплюнув, обратно бежал.
— …А делителя…
Митя прошел в пятый класс.
Веденяпин заканчивал здесь свой урок: он казался красавцем, обросшим щетиной.
Не то — павианом.
Но выскочил он и тушканчиком несся: в учительскую, чтобы оттуда янтарный мундштук, крепко втиснутый в рот, показать.
Опозорит и выгонит.
Все уж прошли в переполненный зал: перемена!
Звонок: распахнулися классы: и торопью бросились, тычась тормашками; вся многоножка отшаркала громко в открытые классы; распалась — на классы; а в классах распалась — на членики; каждый уселся за парту — выкрикивать что-нибудь.