Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выражение, которое он постарался степлить.
Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:
— Здравствуйте.
Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.
— Вы в темноте — с Лизаветою Эдуардовной; кажется, — вы предаетесь мечтаньям? — запел фисгармониум.
Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.
— Я русалочкой вашею, нет, — недоволен, сестрица Аленушка, — быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.
И — сел.
И сиденье это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон-Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и — называли подругу Лизаши.
Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.
— Кушать подано!
Тут фон-Мандро приподнялся, несладко взглянул.
— Кушать, кушать идемте.
И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними
почти что сквозь них.
Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены; с накладкой фасета: везде — желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого — по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней — краснобокие фрукты; и — вина; и — сбоку на маленьком столике яснился: облесками холодильник серебряный.
— Суп с фрикадельками, — смачно сказал фон-Мандрр
Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу — с заботливой и с неожиданной лаской:
— Не хочется кушать?
— Ах, нет.
— Вы б, Аленушка, хлоралгидрату приняли.
Лакею дал знак: и лакей, обернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.
— Да, да, молодой человек: фрикаделька… Что я говорю… познается по вкусу, — и пальцами снял он помаду губную, — а святость — по искусу
Пальцы помазались.
И завлажнил он глазами — такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губой. Перекинулся станом к мадам Вулеву:
— Как с летучей мышкой, мадам Вулеву?
— Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, — сунулась быстро она, — это Федька кухаркин поймал под Москвою: и — выпустил: в комнаты… Я же давно замечала: попахивает!
— Попахивает?
И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.
— Что же вы, молодой человек, — не хотите тетерьки; вкусите ее… Мы вкушали от всяких плодов, когда были мы молоды.
И обернулся к тетерьке.
Лизаша ударила кончиком белой салфетки его.
— Вот же вам!
Он — подставился.
С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал — до краев: золотистой струею.
Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд — ледянил; и вставало, что этот — возьмет: соком выжмет:
— Так чокнемся!
Он развивал откровенность.
Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то — условится; это — зависит от Мити; Лизаша — ручательство; впрочем, — условий не надо: понятно и так.
Они чмокнулись.
В жестах отметилось все же — насилие: стиск, слом и сдвиг.
В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, — глазами они говорили друг другу:
— Теперь — драма кончена.
— Что это?
— Как, — мне еще?
— Ну же, — чокнемся!
— Я, Эдуард Эдуардович, — я: голова моя слабая!
— Не опьянеете!
Видел, пьянея, — в движеньях Лизаши — какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло — какое-то: что-то… душерастлительное и преступное.
Дом с атмосферой!
Лизаша сидела с невинным лицом:
— Митя, — вы что-то выпили много: не пейте!
— Оставь, — снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.
Митя бессмыслил всем видом своим
— Так ваш батюшка — что?
— Говорите: бумаги свои держит дома?
— Так письменный стол, говорите?
— Что?
— Все вычисляет?
— Когда его можно застать?
— Поправляется?
— Эдакий случай несчастный!
Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.
«Лизаша, Лизаша», — кипело в сознании Мити. И видел: мадам Вулеву и Лизаша — исчезли.
— Лизаша!
Мандро развивал откровенность — так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то — условится; это — зависит от Мити; Лизаша — ручательство; впрочем — условий не надо. Понятно и так.
Голова закружилась: и чувствовал — вкрап в подсознанье. Вина? Или — взгляда Мандро? Он — не помнил: в ушах громко ухало; помнил — одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно, в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.
Кто это?
Красный, клокастый, с руками висляями, — кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченые львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то все толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.
Точно сон, появилась Лизаша.
Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником — на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.