— Где им понять! Щегольки… А туда ж, — социальные взгляды подай; мы — тяжелки: нам дай социальные взгляды, — не им; мы в сермяжных кафтанах, в огрехах, плетемся на явку, они появляются в полуботинках: да что — пустопопову бороду брей!
— Ну-те! Ну-те-ка!
Киерко, бросив лопату, присел на приступке: черешневый свой чубучок пососать.
— Чередишь, чередишь на заводе: подкарауливаешь несознательных; видишь, — мозгами пошел копошиться, бедняга: черезлезаешь через мелкокрестьянские трусости — в классовую, брат, сознательность: тут-то ему — пустопопову бороду брей — в зубы Каутского книжицу; знаете что — я который годок на сознательном, да, положении. И — заподозрен… Опять-таки, — взять хоть работу: чермнешь от жару у печи доменной…
— У вас там чадненько.
— Чадим, — отозвался Романыч.
Но дворник ему кинул громко:
— Цапцюк, — разворачивай снег!
И взялись за лопаты: а весело!
Цветоубийственные морозы настали; бежали в мехах переулком (меха косолапили) — мимо ворот — шапки, шапочки, просто шапчурки: и клюквили, и лиловели носами; чуть-чуть пробиралися в ясной, сплошной снеговине; вот здесь — тротуар замело (лишь осталася тропочка); там — отмело: протемнелая гладкость: на ней мальчуган меховой хрипло шаркнул коньком по ледовне, в размерзлости варежки бросив: и клюковкой пыхи пускал, пока клюковка новее не стала белянкою: уши-то, уши-то!
Уши — мороженки!
А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой, зацепляясь рукой за кутафью старуху; о службе церковной он с ней разговаривал:
— Да уж, пожди: как цветную триодь запоют! И прислушивались к разговору.
— Да кто ж он, родимые? Грибиков скупо цедил:
— Да цифирник, числец: цифири размножает.
— Так сын, говоришь, у него — телелюшит.
Прислушался Киерко хмуро: Романыч на Грибикова плевался:
— Курченкин он сын.
— Пустопопову бороду…
Клоповиченко схватился за ломик: а Грибиков старой кутафье твердил о чаях:
— Чаи, матушка, — всякие: черные, красные, сортом повыше, те — желтые.
Клоповиченко им бросил:
— Какой разахастый чаевич!
— А все же не вор, — так и вышипнул Грибиков, — те же, которые воры, учнут, тех и бить, — неизвестно что высказал он: говорить не умел; не умел даже связывать; только — разглядывать.
Дворник прикрикнул:
— Ну, ты, — человечищем будешь в сажень, а все — эханьки.
Клоповиченко схватился за лом:
— Промордованный час, промордованный день, промордованный быт наш рабочий; да что — пустопопову бороду брей!
Стальным ветром рвануло: леденица злая визжала; сугробы пустились враскрут; от загривины белой сугроба взвилась порошица.
Прошел мимо Грибиков: рыжий Романыч отплюнулся:
— Тьфу ты, — чемырза ты, кольчатая, разбезногая ты животина, которая пресмыкается, — вошь тебя ешь; старый глист!
Быстро Грибиков скрылся: и охал чердашник:
— Как выйдет, — обнюхает все: черепиночку каждую он подбирает…
Прошел под воротами кто-то в медвежьей шубеночке: в снег провалиться рыжеющим ботиком; баба, цветуха малиновая, проходила; прошамкали саночки: цибики в розвальнях еле тащились — в угольную лавочку: и — морозяною гарью пахнуло; снега — не снега: морозарни!
Хрусти сколько хочешь!
Профессор и Киерко сели за шахматы.
— Ну-те-ка?
— Черными? Тут позвонили.
Явилася Дарьюшка, фыркая в руку:
— Пожалуйте, барин, — там видеть вас хочет: по делу, знать, — Грибиков…
Киерко даже лицом побелел:
— Вот те на!
За профессором вышел и он в коридорчик: профессор сопел: на коричневом коврике, около двери, увидел он Грибикова, зажимавшего желтенький томик и томик коричневый: видывал лет уже двадцать в окно его; только теперь его видел — вплотную.
Одет был в старьишко; вблизи удивил старобабьим лицом; вид имел он старьевщика; был куролапый какой-то, с черватым лицом, в очень ветхих, исплатанных штаниках; глазки табачного цвета, бог весть почему — стервенели: носочек — черственек: роташка — полоска (съел губы): грудашка — черствинка: ну, словом: весь — черствель: осмотр всего этого явно доказывал: все — оказалось на месте: а то все казалось — какой-то изъян существует: не то съеден нос (но — вот он), не то — ухо (но — было!) иль — горло там медное (нет — настоящее!).
Видно, в изгрызинах был он: да, — в старости души изгрызаны (но не у всех).
Он готовился что-то сказать престепенно: да вдруг — поперхнулся, закекал, затрясся костлявым составом; и — точно напильником тоненьким выпилил с еле заметным, но злым клокотаньем:
— Ну, вот.
— Вы, взять в корне — гм-гм: чем могу услужить? — удивлялся профессор. И вот вислоухо просунулся Митя большой головой в переднюю — из коридора: был бледен; прыщи — кровянели; а челюсть — дрожала:
— Сейчас вот, — обславит; сейчас — досрамит.
Все ж последнюю дерзость хотел показать: прямо броситься в омут; и лгать: до потери сознанья; бравандил глазами.
Просунулся стек блеклых щек: Василиса Сергевна стояла: и — слушала. Киерко же треугольничек глазками вычертил: Грибиков, Митя, профессор.
Профессор стоял в тусклой желтени крашеной рожей, собачьей какой-то: и жутил всем видом; увидевши книжки у Грибикова, он воскликнул:
— Мои — в корне взять, — из моей библиотеки… Как к вам попали?
— Изволите видеть, — затем и пришел-с, что имел рассуждение… У букиниста, изволите видеть, их выкупил.
Тут Василиса Сергевна завякала издали: