Душенье, гременье, жарня, гоготня, злопыханье асфальтовой каши; стал саечник потный с лотком; в смеси запахом рыбы, испарины, пудры прошла краснокрылая тальма, которую звали с угла — «пойдем в баню!» —
— под рыже-зеленое небо, где крыша уж грохнула в ветер, а тучи пошли вверх тормашками, где растаращился дом дикодырым окном, из которого глянуло серое, мертвое тело на гибнущий город, -
— Москву!
Подъезжая к углу Табачихинского переулка, заметили: выступил, точно загокал кто хохотом, ржавистый, красно-железистый отблеск; и рыжие бронзы взоржали на небе: в прощепе зари; это — солнце сказало последнее слово свое; с тротуаров затыкались пальцы под небо:
— Смотрите!
Над ними валилися замертво там — слой за слоем — стоялые ужасы, чтоб оборваться громами, взахлест косохлестить тяжелою градиной величиною с яйцо: будут ужасы! Да, — под кровавым ударом Москва, как ударит мечом красноярая молнья.
Сворот — в Табачихинский!
— Тпру!
— Что такое?
— Скопленье.
— Скандал или…
— Видно, пожарище!
Бросивши плату, профессор — с извозчика: в толоко тел; и за ним — дед Мордан; взворкотался ребеночек: взлаял большой барабан: —
— джирбамбан!
Из Китайского дома в Кривой переулок, к квартире Коробкина — шествие; бред попросился быть в быль!
Кавалькас, Людвиг Августович, — карличишка по прозвищу «Я ша» — в оранжевом, ярком жилете, в картузике, в белых манжетках, торчащих из черненькой новенькой пары, — торжественно шел впереди, вздернув шест, как хоругвь, с ярко-желтым плакатом; на нем — ярко-черные буквищи: вскрикой: «Спасая, — спасайтеся!»
А перед карлом горбищами зада подкидывал с видом надменным портной Вишняков, поворачивая свою «ижицу с ухами» — вправо и влево; большой барабан нацепивши на шею свою, с явным кряхом тащил барабанище, щеки надув пузырем; свою левую руку с литаврою блещущей вскидывал в воздух он; правой сжимая короткую палку с помпоном, ей бил, что есть мочи, в прожелклую кожу, отчетливо строясь из рыжего фона небес серо-грифельным цветом истасканной пары.
Он лаял большим барабаном.
За ним (руки с желтою палкой — в карман!), в мужской куртке, в зеленых штанах и в зеленой полями заломленной шляпе шагала княжна, забасив, точно козлище:
Господи, мя не отверзи!
В душемучительной мерзи —
Червь, древоточец могил —
Прежде я, пакостя, жил!
И за нею, подхватывая тот неистово дикий мотив, выступали: веприхой — старуха и скромного вида чиновник казенной палаты: без шапки, линялый какой-то, со взлизины пот отирающий: можно заметить, — уроды природы.
За ними валила толпа — с подворотен и с двориков воньких; и кто-то подтягивал визгло, — таким скрипокантиком
Став на прямые дороги,
Как бы на чортовы роги
Не напороться бы мне!
Сердце очищу в огне!
Барабан, дурандан, разломался огромным бамбаном под небо; и все продолжали выскакивать и из открытых окошек высовывать головы.
Сшедши из выспренней выси,
Господи, мысли возвыси:
Ясно играющий рай —
Нам, негодяям, подай!
— Вося!
— Ах, — матушки!
— Вося — негодники!
— Про негодяйства рассказывать будут свои…
— Что ж полиция смотрит?
— Молчи!
— Будут средства показывать: что от чего!
— Стало, — лекари?
— Вылечат, — как же: у карлы-то нос, поди, — где? Ась? Не вырос!
— Дуреха: носы не растут, как грибы!
— Коли знали бы средства, так выросли б!
В облако суетных пылей
На животы наши вылей
Над вертипижиной злой —
Свет невещественный свой!
— Говоришь, что от носа?
— Чего еще!
— От животов они лечат.
— Княжна-то, — поет про свое, не про ихнее.
— Значит, — француженка: «жю» да «зиду»!
И действительно: ритм разбивая и этим фальшивость высказывая, в общий хор совершенно отчетливо врезалось:
Же ремеде си ду, —
Кере де Жэзю!
Не к квартире профессора шли: завернули на двор, что напротив, и расположились как раз перед желтеньким домом; за ними кривился сарайчик ветхий с промшелой, ожелченной мохами крышей, с промшелым забориком, с прелою кучей, где мусоры розовые или серо-синявые, — гнилью цвели; вся трухлявая гнилость кричала из черно-зеленого крапа предметов на желтом на всем, — выпирающей ржаво-оранжевой рыжью.
Стоял вымыватель помой, рот разиня; из фортки карюзликом ржавеньким выглядел Грибиков; ярко Романыч рыжел своей рожей зырянскою:
Старец во вретище грубом
Вот уже ставит под дубом
Светом наполненный крин.
Дуб — старолетний: Мамврин!
Кавалькас кричал красным жилетом; лицом протухающим явно отсвечивал в празелень; ярко-зеленой штаниной кричала княжна; Вишняков зажелтел, как имбирь; механически как-то профессор со всеми на дворик затиснулся; не Вишнякова узнал, вспомнив все про письмо; захотелось, продравшися через толпу, разузнать поподробней, кто — автор; поэтому он и затиснулся; можно было спросить откровенно: да — старчище, пледом закутавшись, зеленогорбый какой-то, под черною, выгнутой шляпой стоял за спиною его, прижимая дубину к груди.
Он нашептывал:
— Коли погоните, буду шататься замокою!
Вдруг показалось профессору, что Вишняковым он узнан; ему подмигнуло значительно очень портновское око с синяво-сереющей кучи взопрелого мусора: