Народ собирался; потели и злели — в желтине, в пылине; у всех были лица, как лица из желтого воску, готовые тут же растаять, отечь; кто-то в ветер чертакал отчетливо громко.
— Да, — быть урагану, а — туча-то, туча какая там. Голову кверху профессор поднял, нос додравши до черных очков.
— А вы кто такой будете?
— Я?
— Ну, да!
— Бывший помещик.
Лоб сжался крутою морщинкой:
— Имение было под Пензой: семьсот десятин.
— Где ж оно?
— Э, — рассказывать длинно…
Тут сделал он вид, что ему остается: посыпав главу, — пасть: испрашиться:
— Грех… Все — размотано!..
— Как же вы, батенька?
— Люди, мыслите, там всякие фразы про наш он, покой; а кончается — обыкновенно: ферт, херт; так и я: в офицерах служил; а теперь…
И подумалось:
— Все это он намекает на что-то. В толк взять — не поймешь.
Старец вгладился взором нырливым:
— У вас — нет работишки?
— Нет!
— Я пошел бы в рабы за работу…
— Ну, что с вами сделаешь?
— Было бы сухо, — проспал и на сквере я…
Тут шевельнулось: старик — бывший барин; профессор, добрея лицом, стал похлопывать пузик рукою; и видно, — с манерой, с достоинством; вот положение!
— Слушайте!..
Снова прищурился: нет же, — не жулик, внушает доверие; как-то само собой с губ сорвалось:
— Я… бы мог предложить вам ночлег на сегодня!
А как же разборка бумаг, для которой он ехал в Москву? И прислуга — в деревне; но — поздно.
— Так пустите?
Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!
— Так пустите?
Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь — как отказать ему?
— Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:
— Пригласил — делать нечего.
Ткнулся глазками: лоб — крепкий; очки — непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит — с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.
А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, — вороном белым казался; вот голову — вытянет; рот — разорвет, каркнув громко: в окрестности!
Поезд поднесся.
И бросились — вподперепод; кто — узлом; кто — корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, — бросился с прочими; старец — подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; — и будут пыхтеть.
Протолкалися в прометь вагона; стояла — жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все — полнилось; все — барабанило; все — проседало в пылях; на узлах и на шапках — проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком — очень больно:
— Простите, — развинченный я.
Они сели кой-как; и друг с другом потискались:
— Блохи!
Профессор вдруг стал почесулей; но — думалось:
— Что это он представляется?
Шло языков развязанье; и — затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:
— Как это вы?
— Доплясался до эдакой жизни? — с пощелком ответил. — Так: просто!
Профессор подумал:
— Раскаянья нет!
Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:
— Нас грехи, — задел локтем, — доводят до бездны; за мною водился, — и локтем, — грешок: я был пьяница, видите.
— Странное видите, — думал профессор; задевы локтями опять-таки — да: беспокоили:
— Эдакий, право, зазнаишко!
— Все ж нет греха хуже бедности. — Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.
С каждой станции — ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.
— А чем же вы, батенька мой, занимались — потом: род занятий, ремесл?
— Ремесло, говорите вы, — э, да пропойное.
— Все-таки, — думалось, — бессодержательный старец какой!
Разболтался, а в мыслях — разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:
— Да, — каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, — пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там — далее), — что! Забубенщина! — губы поджались с грязцой очевидною, — дамочки, девочки!
«Это же, чорт побери, дерзословие», — думал профессор.
— Коньяк — забытущее зелье, манером таким из полка-то и — «фить»! Пробулдыжничал жизнь, — извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет — стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:
— По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль — дедуган; а по пьянству нажил себе морду — вот эту вот, — он показал: — стал — Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?
С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкивал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.
И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.
— Я, простите меня — дымокур: вы — позволите?
— Сделайте милость! И думал:
— Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.
— Спасибо!
Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма — явились вторично.