Том 3. Московский чудак. Москва под ударом - Страница 104


К оглавлению

104

Народ собирался; потели и злели — в желтине, в пылине; у всех были лица, как лица из желтого воску, готовые тут же растаять, отечь; кто-то в ветер чертакал отчетливо громко.

— Да, — быть урагану, а — туча-то, туча какая там. Голову кверху профессор поднял, нос додравши до черных очков.

— А вы кто такой будете?

— Я?

— Ну, да!

— Бывший помещик.

Лоб сжался крутою морщинкой:

— Имение было под Пензой: семьсот десятин.

— Где ж оно?

— Э, — рассказывать длинно…

Тут сделал он вид, что ему остается: посыпав главу, — пасть: испрашиться:

— Грех… Все — размотано!..

— Как же вы, батенька?

— Люди, мыслите, там всякие фразы про наш он, покой; а кончается — обыкновенно: ферт, херт; так и я: в офицерах служил; а теперь…

И подумалось:

— Все это он намекает на что-то. В толк взять — не поймешь.

Старец вгладился взором нырливым:

— У вас — нет работишки?

— Нет!

— Я пошел бы в рабы за работу…

— Ну, что с вами сделаешь?

— Было бы сухо, — проспал и на сквере я…

Тут шевельнулось: старик — бывший барин; профессор, добрея лицом, стал похлопывать пузик рукою; и видно, — с манерой, с достоинством; вот положение!

— Слушайте!..

Снова прищурился: нет же, — не жулик, внушает доверие; как-то само собой с губ сорвалось:

— Я… бы мог предложить вам ночлег на сегодня!

А как же разборка бумаг, для которой он ехал в Москву? И прислуга — в деревне; но — поздно.

— Так пустите?

Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!

— Так пустите?

Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь — как отказать ему?

— Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:

— Пригласил — делать нечего.

Ткнулся глазками: лоб — крепкий; очки — непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит — с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.

А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, — вороном белым казался; вот голову — вытянет; рот — разорвет, каркнув громко: в окрестности!

* * *

Поезд поднесся.

И бросились — вподперепод; кто — узлом; кто — корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, — бросился с прочими; старец — подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; — и будут пыхтеть.

12

Протолкалися в прометь вагона; стояла — жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все — полнилось; все — барабанило; все — проседало в пылях; на узлах и на шапках — проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком — очень больно:

— Простите, — развинченный я.

Они сели кой-как; и друг с другом потискались:

— Блохи!

Профессор вдруг стал почесулей; но — думалось:

— Что это он представляется?

Шло языков развязанье; и — затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:

— Как это вы?

— Доплясался до эдакой жизни? — с пощелком ответил. — Так: просто!

Профессор подумал:

— Раскаянья нет!

Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:

— Нас грехи, — задел локтем, — доводят до бездны; за мною водился, — и локтем, — грешок: я был пьяница, видите.

— Странное видите, — думал профессор; задевы локтями опять-таки — да: беспокоили:

— Эдакий, право, зазнаишко!

— Все ж нет греха хуже бедности. — Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.

С каждой станции — ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.

— А чем же вы, батенька мой, занимались — потом: род занятий, ремесл?

— Ремесло, говорите вы, — э, да пропойное.

— Все-таки, — думалось, — бессодержательный старец какой!

Разболтался, а в мыслях — разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:

— Да, — каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, — пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там — далее), — что! Забубенщина! — губы поджались с грязцой очевидною, — дамочки, девочки!

«Это же, чорт побери, дерзословие», — думал профессор.

— Коньяк — забытущее зелье, манером таким из полка-то и — «фить»! Пробулдыжничал жизнь, — извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет — стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:

— По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль — дедуган; а по пьянству нажил себе морду — вот эту вот, — он показал: — стал — Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?

С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкивал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.

И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.

— Я, простите меня — дымокур: вы — позволите?

— Сделайте милость! И думал:

— Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.

— Спасибо!

Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма — явились вторично.

104